— И вы пошли к Курбатову? — усмехнулся Лаврентьев.
— Нельзя было… Пошел… — со вздохом промолвил старик.
— И что же?
— Да смех один… И ругал же я Никодимку потом!.. — смеялся старик. — Он теперь — заметили? — ходит поджавши хвост, как ошпаренный поганый пес. Надо было идти, хоть я и мало верил Никодимке… Ведь окажись потом что-нибудь… в каком бы виде меня аттестовали, а? — с горькой усмешкой проговорил старик. — Сами знаете, какое ныне беспокойное время!.. Эдак в десять часов пошли мы в переулок с Никодимом… Действительно, в квартире Курбатова огонь, занавески опущены и несколько теней… Казалось бы, дело обыкновенное, но вот подите же! В ту пору и на меня, старого дурака, точно затменье нашло! А Никодимка поставил двух полицейских у ворот, заглянул в окно, — квартира-то была в нижнем этаже, — и машет мне рукой… «Посмотрите, Иван Алексеевич! — шепчет он, а голос-то у него дрожит. — Посмотрите!» На улице тихо, улица-то глухая, все спят. «Посмотрите-ка!» Заглянул, признаться, и я — что будешь делать! — в свободный уголок, занавеска-то не вся была опущена, и вижу: сидят несколько человек вокруг стола, а Петр Николаевич что-то читает… «Видели?» — «Видел, говорю». — «Это непременно какая-нибудь прокламация!» И с такой уверенностью это говорит Никодим, что я и взаправду в ту минуту подумал, что Петр-то Николаевич читает прокламацию… Очень уж, Григорий Николаевич, напуганы мы, ей-богу… Ну, ладно. Я и говорю Никодимке: пойдем! А он струсил: «А если, говорит, с оружием в руках? Надо, Иван Алексеевич, осторожно!.. Разве можно так!» — «Эх, Никодим Егорович!» — Это я-то ему, и сам, недолго думая, в квартиру. Иду, двери нигде не заперты. Тут, признаться, сомненье меня взяло: статочное ли дело Петру Николаевичу прокламации и все такое? Наверное, набрехал Никодимка. Я все иду. Тьфу!
Старик плюнул, засосал сигарку и через минуту продолжал:
— Вошел в залу — темно; думаю: не вернуть ли назад? Хотя и строжайшая бдительность и все такое, но все-таки в чужую квартиру эдак, как бы татью… Не знаю, пошел ли бы дальше, как из соседней комнаты кто-то спрашивает: «Степан, ты?» Ну-с, я кашлянул, да и отворяю дверь. Смотрю — все знакомые: следователь, два армейских офицерика да еще губернаторский племянник, шут гороховый, от скуки по губернии шатается, при дяденьке в поручениях. Петр Николаевич ничего, даже обрадовался. Тары-бары, садитесь. «Как вас бог занес?» — «На огонек, говорю, думал — пулечка». — «Какая пулечка! Интересную книжку читаем, хотите послушать?» — «А что такое, какая такая книжечка?» — «Посмотрите-ка, редкая, только что вышла в Петербурге». И сует мне под нос книжку; посмотрел: «Девица Жиро, моя жена»…«Вы послушайте-ка, Иван Алексеевич…» И Петр Николаевич прочел один отрывок, очень уж пакостный. Я, знаете, для приличия посидел с четверть часика и как дурак выхожу вон. А Никодимка за воротами: «Ну что?» В те поры я очень рассердился и говорю: «А то, что вы болваниссимус!» Он то, се… я ему и рассказал, да и про то, что племянник губернаторский там был. Он перетрусил. «Не давайте, взмолил, огласки!» Ну, уж и пробрал я его. Смотрите и вы, Григорий Николаевич, того… не болтайте, а то как раз посмешищем станешь. Еще слава богу, Петр-то Николаевич не догадался! — окончил свой рассказ словоохотливый старик. — Вот вам и прокламации! Они «Девицу Жиро», а Никодимка сдуру трясся. И я-то, нечего сказать, обезумел! Да и, право, обезумеешь! Времена!..
Григорий Николаевич несколько раз улыбался во время этого рассказа и осведомился, давно ли были известия от Елены Ивановны. Оказалось, что недавно. «Леночка здорова, учится и, кажется, все слава богу». Лаврентьев изредка заезжал к исправнику на полчаса и незаметно расспрашивал о Леночке.
Несколько дней тому назад Лаврентьев, не получая долго писем от Жучка (Жучок писал редко), поехал в город и, по обыкновению, зашел к Ивану Алексеевичу. Старика дома не было, а Марфа Алексеевна встретила его смущенная, с письмом в руках, вся в слезах.
— Что такое? Не случилось ли чего с Еленой Ивановной? — спросил упавшим голосом Лаврентьев. — Неприятное письмо? От Елены Ивановны?
— И очень даже неприятное! — значительно проговорила старая девица. — Ох, уж это ученье! Чуяло мое сердце! Вы-то чего медлили, скажите на милость!
— Больна? Да что же вы, Марфа Алексеевна? Говорите же!
— Да что вы-то пристали? Эх вы! Вовремя-то жениться не умели. Тоже поблажку давали. Говорила я!..
— Да вы толком.
— Тоже умный человек еще считается. Не видал, как козла пустил в огород! Нос-то вам и наклеила девка!
— Ну, уж вы это оставьте, Марфа Алексеевна.
— Оставьте?! Уж очень умны вы стали, а мы глупы. Что «оставьте»? Вы думаете, она не из-за этого молодца вам-то отказала? Глупы вы, мужчины, как втюритесь, я посмотрю! Все он, Вязников-то, умник петербургский… Он книжки носил да потом это вместе и в Петербург сманил! Я давно ее предупреждала, а она: ах, тетенька! Вот теперь и «ах, тетенька!». Кто-то умен был!
При имени Вязникова лицо Григория Николаевича сделалось мрачно, в сердце у него что-то больно заныло.
Как нарочно в эту минуту ему припомнилось, что Жучок не очень-то одобрительно отзывался в письмах о Вязникове и, между прочим, писал, что он часто бывает у Леночки и, кажется, имеет на нее большое влияние.
— Я говорила тогда отцу: не пускай ты ее в Петербург. Доброму-то там не научится, а только коммуны разные, мерзость всякая… слава богу, пишут, ну, а он, как известно, первый потатчик!.. И хоть бы братьев слушала! Как можно: мы всех умней. Вот и умней. А она-то, глупенькая, доверчивая… и в самом деле вообразила, что Вязников-то имеет намерения, как следует благородному человеку. Да разве он серьезно, что ли? Еще здесь бывши, он все к Смирновым шатался… Знает, где приданое, небось не дурак, на Ваську-то не похож, на блажного! Ну, а глупую отчего же и не облестить. Сама лезла, видно. Долго ли до греха…