С утра до вечера, и в море, и на якоре, Василий Иванович вертится, как белка в колесе, наблюдая, чтобы клипер был «игрушкой», чтобы работы «горели». Он искренне скорбел, если паруса крепились не в четыре минуты, а в пять, и приходил в отчаяние, если на другом судне работали скорее, чем на клипере. Он хмурил брови при виде пятна на борту и не на шутку волновался, поймав гардемарина, который осмеливался, по молодости лет, плюнуть на палубу, а не за борт.
Тогда Василий Иванович весь краснел и петухом набрасывался на преступника.
— Как же это можно-с! Палуба, можно сказать, в некотором роде-с, священное место-с, а вы, с позволения сказать-с, плюете-с! — взволнованно говорил Василий Иванович, прибавляя в таких случаях, для большей внушительности, «с». — Вы плюнете-с, другой плюнет-с, третий харкнет-с — во что обратится тогда палуба-с! Вам бы пример подавать нижним чинам, а не плевать-с… Этого нельзя-с, господин гардемарин!
«Господин гардемарин» выслушивал выговор, приложив руку к козырьку фуражки и стараясь сохранить на лице самую серьезную мину. И Василий Иванович отходил, нервно поводя плечами и теребя свои усы.
Минут через пять — десять Василий Иванович обыкновенно снова подходил к провинившемуся и, взяв его под руку, уже весело замечал своим обычным, добродушным тоном, каким говорил не по службе:
— А вы, батенька, не будьте в претензии, что я вас распушил… Без этого нельзя! Служба — службой, а дружба — дружбой, голубчик!
И, стараясь загладить неприятное впечатление выговора, Василий Иванович пускался рассказывать, как его, бывало, «разносили» («тогда этих нынешних деликатностей не было, батенька!») и нередко угащивал стаканом портера из своего собственного запаса.
— Выпейте, батенька! Это здоровый напиток! — ласково приговаривал он.
В заботах о клипере сосредоточивались все интересы Василия Ивановича. Других, казалось, он не знал или по крайней мере забывал о них на время. Всегда занятый, умевший создать себе заботы, если их не было, из пустяка сделать серьезный вопрос, — Василий Иванович наполнял таким образом жизнь, не зная скуки, не нуждаясь в чтении, не тяготясь однообразием судовой жизни. Поглощенный службой, он, казалось, был вполне доволен и счастлив, и долгое плавание ему было нипочем. Ничто его не тянуло в Россию. Ни мать, ни сестра, ни невеста не ждали его возвращения.
Он был одним из тех скромных морских служак, которые тянут лямку, никогда не выдаваясь, ни на что не претендуя и всегда оставаясь в тени. Исправный, исполнительный офицер, добрый товарищ, не знавший интриг и служебного пролазничества, он никогда никуда не просился и всегда старался быть подалее от начальства, словно боясь, как бы его не заметили. Лишь через пятнадцать лет службы Василия Ивановича, наконец, назначили старшим офицером на судно, отправлявшееся в кругосветное плавание, и то благодаря хлопотам командира, давно знавшего Василия Ивановича. Сам он никогда бы не решился беспокоить высшее начальство, уверенный, что оно само знает, кто чего достоин. Вдобавок он и трусил начальства, терялся в его присутствии и временами совсем ошалевал. Смотр какого-нибудь адмирала бывал для Василия Ивановича настоящей пыткой. Он заранее волновался, и хотя знал, что на клипере все в исправности, а все-таки трусил.
— А вдруг он да что-нибудь заметит! — говорил обыкновенно в таких случаях Василий Иванович и, лично храбрый, не терявшийся во время бурь и непогод, он падал духом и тихонько крестился, чтобы все «промело» благополучно.
Разумеется, по большей части все «прометало» благополучно, и Василий Иванович радостно пыхтел, когда адмиральская гичка отваливала от борта.
— Антонов! — весело кричал своему вестовому Василий Иванович, спускаясь, после проводов адмирала, в кают-компанию, — достань-ка, братец, бутылочку портерку!
И, весь красный и вспотевший от пережитых тревог и волнений, Василий Иванович с жадностью выпивал стакан-другой «здорового напитка», угощал радушно желающих и мало-помалу приходил в себя.
Хотя Василий Иванович и «донимал чистотой», но никакого страха не наводил на матросов, и матросы были расположены к старшему офицеру. Правда, матросское остроумие прозвало его Чистотой Иванычем, но в этом прозвище было больше добродушного юмора, чем злобы.
— Чистота, ребята, идет! — шепчет, бывало, матрос соседям, завидя, во время утренней уборки, приближавшуюся круглую фигурку Василия Ивановича, и начинал тереть какой-нибудь медный болт, и без того сверкающий, еще с большим ожесточением.
И Василий Иванович рад.
— Чище его, братец, чище его, каналью! — говорит, останавливаясь, Василий Иванович. — Чтобы горел, понимаешь?
— Есть, ваше благородие! — отвечает матрос.
Василий Иванович несется далее и уже шумит на баке, указывая пальцем на какой-нибудь милосияющий блочек, а матросы улыбаются, уменьшая, по уходе старшего офицера, свое ожесточение против меди.
— Наша Чистота не жалеет, братцы, суконок!
— И носит же его, даром что пузастый… Ишь расшумелся!
— Шуметь — шумит, а ведь добер…
— Это что и говорить — правильный человек… Вот только чистотой донимает.
— Одно слово… Чистота Иваныч! — посмеиваются матросы.
По своим теоретическим «морским» убеждениям Василий Иванович — «умеренный дантист» и линек считает в некоторых случаях недурным средством исправления.
— Нельзя иногда и не «смазать»! — говорит Василий Иванович. — Нельзя бывает в крайнем случае и не «всыпать»… Всыпал небольшую порцию и… шабаш… Не под суд же отдавать… Пропадет человек!