Однако Василий Иванович, по доброте своего характера, крайне редко применяет на практике свои принципы (хотя и не скрывает их). Если случалось иногда, в минуты вспышки, когда марсафал отдадут не вовремя или где-нибудь «заест» шкот, Василий Иванович, в дополнение к обильным приветствиям, и смажет кого-нибудь, то смажет, по выражению матросов, вовсе «без чувства».
— Ровно комар кусанул! — смеются потом матросы, собравшись «полясничать» на баке… — У нашего Чистоты Иваныча рука, братцы, легкая. А был у нас на фрегате старший офицер, так я вам скажу… рука! И опять же, бил зря… Озвереет и чешет… — рассказывает кто-нибудь из матросов.
— Много их есть таких!.. — подтверждают другие.
— А наш-то, надо правду говорить, зря не дерется! Да и в кои веки!
Обыкновенно Василий Иванович после кулачной расправы чувствовал какую-то неловкость. Не то чтобы он испытывал угрызение совести… нет — он смазал за дело! — а все-таки ему было как-то не по себе, особенно если наказанный матрос был из числа безответных. Вдобавок и веяния времени оказывали свое влияние — то был расцвет шестидесятых годов — и капитан был враг подобных наказаний, и благодаря влиянию этого человека на клипере телесные наказания были изгнаны из употребления задолго до официального их уничтожения.
Еще в начале плавания, вскоре по выходе из Кронштадта, капитан пригласил однажды к себе в каюту офицеров и гардемаринов и высказал свои взгляды на отношения к матросам — взгляды, совсем непохожие на существовавшие тогда во флоте. Он рекомендовал господам офицерам избегать телесных наказаний и кулачной расправы, надеясь, что ни дисциплина, ни «морской дух» не пострадают от этого.
Капитанский спич произвел сильное впечатление, особенно на молодежь. В порыве энтузиазма в кают-компании вскоре состоялось даже решение — незначительным, впрочем, большинством голосов, — не браниться и за каждое бранное слово, обращенное к матросу, вносить штраф. Василий Иванович чистосердечно объявил, что он не присоединяется к такому решению, и тогда же выразил сомнение в осуществимости плана. Он оказался прав. Выполнить это самоотверженное постановление оказалось сверх сил моряков, и вскоре его отменили, — иначе очень многим пришлось бы не только сидеть без копейки жалованья, но и войти в неоплатные долги.
И капитан, всегда сдержанный, мягкий и снисходительный, бывало, только морщился, когда во время аврала на клипере раздавалась ругань, увеличиваясь crescendo по мере расстояния от мостика, где взад и вперед молча ходил капитан и где, распоряжаясь авралом, простирал иногда в отчаянии руки к небесам Василий Иванович, ругаясь себе под нос, что работа шла тихо и, наконец, не выдерживал — летел на бак и там давал волю языку своему по поводу какой-нибудь «заевшей» снасти.
В кают-компании любили Василия Ивановича за его правдивость и добродушие и признавали его авторитет в знании морского дела. Многие, правда, находили, что он уж чересчур влюблен в «чистоту и порядок», а некоторые из молодежи, кроме того, ставили на счет Василию Ивановичу и его морские принципы, считая их отсталыми. Василий Иванович это знал, но продолжал исполнять свое дело по своему разумению.
Слушает, бывало, Василий Иванович, по обыкновению молча, когда в кают-компании поднимается после обеда какой-нибудь спор по поводу щекотливых вопросов, и редко вмешивается. Но если он заметит, что молоденький гардемарин слишком пылко возмущается взглядами своего оппонента, Василий Иванович непременно заметит:
— Все это отлично, что вы говорите… Гуманные, благородные взгляды, спору нет… Ну, и разные там философии: «отчего да почему?» — превосходно-с, но только протяните-ка, батенька, лямку с наше, и тогда посмотрим, каким будете вы в наши годы… А теперь — молода, в Саксонии не была! Выпейте-ка лучше портерку, милый человек, да оставьте Фому Фомича при его взглядах…
— Ну уж извините, Василий Иванович, извините-с! Ни теперь, ни после я не изменю своим убеждениям, — горячится юнец с взбитым вихорком.
— И дай вам бог, дай вам бог не изменять им!.. Но сперва надо испытать себя, выдержать, знаете ли, несколько житейских штормиков, как мы с Фомой Фомичом! — добродушно прибавлял Василий Иванович.
Фома Фомич, пожилой и невзрачный артиллерист, безнадежно тянувший лямку в вечном подчинении, поручик, несмотря на свои сорок пять лет от роду и двадцать пять лет службы, — видимо, начинал сердиться на этого «мальчишку», который бегал еще с «разрезной бизанью» (то есть в незастегнутых панталончиках) в то время, когда Фома Фомич уж давно был прапорщиком. А между тем через год-другой — смотришь, этот же самый мальчишка будет начальником того же Фомы Фомича, только потому, что Фома Фомич принадлежал к тем обойденным, забитым судьбою, служебным «париям», которые известны во флоте под названием штурманов, механиков и морских артиллеристов.
Некрасивое, скуластое, с выпученными глазами, как у быка, лицо Фомы Фомича начинает багроветь. Уж он не прочь «оборвать» мальчишку, пока он еще младше чином, и излить на него запас зависти и злобы, хотя и подавленной, но вечно питаемой обойденными, униженными офицерами корпусов вообще к морякам, — но Василий Иванович не зевает и вмешивается в спор, стараясь смягчить его острый характер.
Он опять предлагает стаканчик портеру, на этот раз Фоме Фомичу, затем начинает рассказывать, обращаясь к нему, какой-нибудь эпизод из своей службы и в то же время беспокойно посматривает: не догадается ли другой спорщик выйти из кают-компании. Но на этот раз маневры Василия Ивановича не удаются. Едва он кончил рассказ, как Фома Фомич в нетерпении поворачивает лицо свое к юнцу, который, в свою очередь, приготовился к бою, словно молодой петух.