— Постараюсь, ваше благородие! — тихо и нерешительно промолвил Щукин.
— Хоть на этот раз постарайся… Не очень пей! — говорит Василий Иванович более для очистки совести, зная тщету стараний боцмана, и опускается, наконец, в кают-компанию пить чай и вздохнуть после тревог и забот сегодняшнего утра.
Капитанский вельбот и катер с офицерами давно уж отвалили от борта, а Василий Иванович все еще сидит на своем обычном месте, на диване, в опустевшей кают-компании, отпивая медленными глотками второй стакан чаю и дымя папироской. Делать Василию Ивановичу было решительно нечего; капитан просил дать отдых команде и никаких учений не производить; приводить в порядок ничего не оставалось — все было в порядке; распоряжения насчет будущих работ были сделаны, так что Василию Ивановичу поневоле приходилось благодушествовать, стараясь как-нибудь убить время до полудня, когда подадут обед, и затем уж можно будет вздремнуть часок-другой…
Василий Иванович выкуривал папиросу за папиросой, мечтал о том, как он проведет вечер на берегу, и по временам издавал какие-то неопределенные звуки томления от жары, вытирая вспотевшее, раскрасневшееся лицо… Второй стакан допит, четвертая папироса докурена, вопрос об ужине на берегу давно решен… Жарко, томительно жарко… Разве боцмана позвать и еще раз потолковать с ним насчет тяги такелажа?.. Но Василий Иванович уж давно толковал об этом, да и жаль беспокоить боцмана… «Надо и ему вздохнуть!..» — думает Василий Иванович и начинает насвистывать свой любимый мотив из «Роберта-Дьявола»…В это время заботливый вестовой Антонов, давно уже исполняющий обязанности камердинера Василия Ивановича, словно понимая, что барин его может «заскучить», появляется в кают-компании и докладывает:
— Прикажете, ваше благородие, еще чаю?
— Жарко, братец…
— Точно так, ваше благородие… Настоящее пекло!
— А чай есть?
— Целый чайник…
— Ну, дай, пожалуй, — лениво говорит Василий Иванович.
Вестовой исчезает и через минуту приносит стакан горячего чаю и лимон.
— Портсигарник пожалуйте, ваше благородие, папирос наложить! — говорит Антонов.
Василий Иванович отдает свой объемистый серебряный портсигар и, по возвращении вестового, спрашивает:
— На берег небось хочешь, Антонов?
Белобрысое, скуластое, простодушное лицо молодого вестового ухмыляется.
— Любопытно, ваше благородие!
— Любопытно?.. Что ж тебе любопытно? — допрашивает Василий Иванович и сам невольно улыбается, глядя на своего любимца вестового.
— Все, ваше благородие… Очинно красивая сторона… И опять же, ваше благородие, народ! — прибавил Антонов и снова фыркнул.
— А что?
— Смеху подобно: голые почти что шляются. Сичас вот с пельсинами приезжал на шлюпчонке один — как мать родила… Лопочет, подлец, по-своему, сперва и не понять… Одначе ребята наши поняли и говорили как следует с эстим самым арапчонком…
— Говорили? — смеется Василий Иванович. — По-каковски же говорила матрозня?..
— А не могу знать, ваше благородие, но только друг дружку поняли и торговались… Арапчонок смеется, и наши смеются. Сказывают: нехристь, ваше благородие?
— Да, своя, брат, вера у них! — замечает Василий Иванович и прибавляет: — Завтра, Антонов, можешь ехать на берег!
— Слушаю, ваше благородие!
— А денег что ж не берешь?.. Разве не нужно?
— Никак нет. У меня есть доллер на гулянку. А вот хотел я было, ваше благородие, просить…
Антонов остановился, переступая с ноги на ногу и теребя двумя пальцами штанину.
— Что тебе?
— Платок бы мне нужно, ваше благородие… Так уж выберите какой профорсистей, ваше благородие…
— Платок?.. Зачем тебе платок? — удивился Василий Иванович.
— Бабе моей, ваше благородие, — говорит Антонов, краснея, и пуще теребит штанину, словно бы стыдясь обнаружить свои чувства к жене, для которой он прикопил уж немало подарков при любезном посредстве Василия Ивановича.
— Гм! жене!.. — задумчиво протянул Василий Иванович. — В какую же цену?
— Как окажет, ваше благородие… Только, если можно, чтобы с птицей… В деревне любят с птицами… показистей…
— Ладно, братец, куплю… А знаешь ты, сколько у меня твоих денег?
— Не могу знать, ваше благородие!
— Ну, вот и дурак! Как есть дурак ты, Антонов! Сколько раз говорил тебе, что ты должен знать… Считать, что ли, не умеешь…
— Запамятовал, ваше благородие…
— Запамятовал! Было десять долларов, да тебе следует два доллара от меня за месяц… значит двенадцать… Смотри, помни, а то не стану я держать твоих денег… А еще матрос… запамятовал!..
— Слушаю, ваше благородие… буду помнить. А вам прикажете, что ли, изготовить вольную одежу?
— Да… летнюю пару из сундука достань.
— Чечунчовый пенджак, что в Шанхае справляли?
Василий Иванович мотнул головой.
— Так уж я давече вынул и развесил, чтобы складок не оказывало…
— Ладно… Ужо к вечеру подашь.
Вестовой ушел.
Василий Иванович снова стал лениво отхлебывать чай, попыхивая толстейшей папиросой. Стояла полнейшая тишина в кают-компании. Только из-за приподнятых жалюзи одной из кают слышался равномерный скрип пера и шелест бумаги, и Василий Иванович невольно прислушивался к этому скрипу.
— Пишет… К Амалье своей, верно, все пишет доктор! — прошептал, улыбаясь, Василий Иванович.
Как и большинство офицеров, Василий Иванович знал — и даже обстоятельнее других знал — про все необыкновенные качества этой самой фрейлейн Амалии — скромненькой, худенькой, довольно миловидной белокурой немочки, с робким, словно недоумевающим, взглядом больших голубых глаз. В день ухода клипера из Кронштадта она приезжала проводить Карла Карловича, и Карл Карлович с необыкновенной торжественностью, весь сияя и млея, представил всех офицеров молодой девушке, повторяя с горделивой, самодовольной улыбкой: «Невеста моя, фрейлейн Амалия!» и тут же сообщал некоторым (в том числе и Василию Ивановичу), какая это прекрасная и благородная девушка. Фрейлейн Амалия при этом каждый раз краснела и, поднимая на Карла Карловича восторженно-застенчивый взор, то и дело стыдливо шептала: «Ах, Карл! ах, Карл!» — пока, наконец, после представлений, не уселась рядом с плотным, румяным и — несмотря на тридцатипятилетний возраст и почтенную лысину — несколько сентиментальным Карлом Карловичем.