Том 2. Два брата. Василий Иванович - Страница 58


К оглавлению

58

— Зачем?

— Он сильный, Кобчик, и как узнает, что ты отхлестал Шмакова, обидится и, пожалуй, тебя отхлещет! — в раздумье продолжал Жучок, — но только я ему скажу, что если он тебя тронет, то я вступлюсь. Я хоть не очень сильный, а спуску не дам!.. Пожалуй, он тогда не посмеет!

— А где Кобчик?

— В лазарете огуряется!

— Как огуряется? Что значит огуряется?

— Боится в класс идти, не знает уроков, и пошел в лазарет. Сказал доктору, что у него голова болит и все болит. Понял?

— А у него взаправду болит?

— То-то ничего не болит. Это и называется — огуряться! — весело смеялся Жучок, входя в объяснение. — Если ты не будешь знать урока — непременно огурнись, а то Селедка в субботу, пожалуй, выпорет. Он по субботам всегда порет ленивых. Три нуля получишь — знай, что выпорет.

— Однако ж Селедка, должно быть, сердитый! — промолвил Гриша.

— Нет, не очень. И сечет не больно. Много-много — десять розог.

В тот же день Жучок самым добросовестным образом старался просветить своего нового друга насчет подробностей предстоящей жизни. Он рассказал, какие офицеры добрые и какие злые, за что секут, за что сажают в карцер, за что ставят «под часы», как надо быть с фельдфебелем и унтер-офицерами, — одним словом, сообщил немало интересных сведений.

На следующий же день Гриша, остриженный под гребенку, в форменной курточке с белыми погонами, был посажен в «точку», то есть в приготовительный класс, и, по счастию, ему довелось сидеть с своим новым другом. После классов, когда малолетняя рота была во фронте, готовясь идти обедать, вошел высокий, сухощавый ротный командир и, обходя по фронту, заметил новичка и, приблизившись к нему, спросил:

— Ну что, Лаврентьев, не скучно у нас? Привык?

— Привык.

— А знаешь ли, как зовут ротного твоего командира?

— Александр Егорович.

— Ай да новичок!.. А это у тебя что? — наклонился Александр Егорович, рассматривая лицо Лаврентьева и дотрогиваясь пальцем до большого синяка на лбу.

— Я ушибся.

— Ушибся? Когда ушибся? Ты, Лаврентьев, уже врешь? Вижу — дрался! С кем ты дрался?

— Я не дрался, я ушибся.

Селедка пристально взглянул на Гришу, едва заметно улыбнулся и, потрепав его по щеке, проговорил, отходя:

— Смотри, Лаврентьев, вперед так не ушибайся… Ведите роту! — обратился он к дежурному офицеру.

Рота пошла в столовую. Жучок одобрительно подмигнул своему новому другу. И за столом поступок новичка вызвал всеобщее одобрение. Все находили, что новичок совсем молодец.

Несмотря, однако, на первые свои успехи и на дружбу, которую оказывал ему Жучок, Гриша все-таки тосковал первое время в корпусе, нередко вспоминая няню, кучера Ивана, маленьких своих друзей, отца дьякона и раздолье деревенской жизни.

Корпусная жизнь со всеми ее обычаями казармы — мальчик поступил в 1852 году, когда солдатчина была в большой моде в морском корпусе, — первое время очень смущала Гришу, привыкшего к простору полей, шуму леса и забавам деревни. Тесно и скучно казалось ему в ротной зале, негде было разгуляться, нельзя было с отцом дьяконом насвистывать птиц, запрячь с Иваном лошадь, а главное — не было Арины Кузьминишны, которую так сильно любил мальчик, и он первые дни очень тосковал, несмотря на старания доброго Жучка развлечь своего нового друга. Он добросовестно выучил его многим кадетским штукам и фокусам, которые, по уверению Жучка, составляли секрет немногих; он предлагал даже Лаврентьеву по вторникам и субботам, когда на третье блюдо давали слоеные пироги с яблоками, меняться пирогом на «говядку», убежденный, что яблочный пирог значительно повлияет на расположение духа Лаврентьева, но, однако, Гриша все-таки тосковал, к изумлению веселого и забавного Жучка. Он заметил, что Лаврентьев, ложась спать, всегда закрывает лицо одеялом и даже не хочет толковать о «домашнем», говоря, что хочется спать. «Уж не ревет ли Лаврентьев?» — заподозрил Жучок и решился обследовать это обстоятельство. Однажды, когда в спальне была тишина, все мальчики спали, Жучок осторожно поднялся с постели, незаметно подошел к кровати Лаврентьева и услышал тихий плач. Жучок тихо подтолкнул своего друга и произнес голосом, полным участия:

— Это я! Жучок!.. Отчего ты, Лаврентьев, скрытничаешь? Разве мы не друзья?! Чего ты плачешь? Не нравится, что ли, в корпусе?

— Нет, не нравится. То ли дело в деревне.

— И мне прежде не нравилось, а теперь ничего себе. Прежде, Лаврентьев, так домой хотелось… Ты, видно, по матери скучаешь? — осторожно спросил Жучок, присаживаясь к кровати.

— У меня, Жучок, нет матери. Она давно умерла.

— Это нехорошо! У меня мать есть, она мне пишет письма. Так если, ты говоришь, у тебя нет матери, так о ком же ты скучаешь, Лаврентьев? Может быть, об отце?

— Отец с нами не жил.

Худощавое, тонкое личико черномазого мальчика выражало участие. Он покачал головой и, вздрагивая от холода в одной рубашке, продолжал:

— Не жил? Так у кого же ты жил?

— У тетки.

— Видно, тетка-то добрая?

— Нет, злая.

— Злая? — изумился Жучок. — Так о ком же ты скучаешь?

Гриша колебался открыться другу, он знал, что Жучок, при всех его хороших качествах, иногда любил поднимать на смех, и боялся, что друг его не с должным сочувствием отнесется к его деревенским друзьям, а это было бы очень больно любящей душе мальчика. Однако потребность вылиться пересилила эту щекотливую боязнь деликатного чувства.

— Ты не станешь, Жучок, смеяться и никому не скажешь?..

— Отхлещи меня, Лаврентьев, пять раз по роже, если я скажу кому-нибудь слово!

58