Тогда Василий Иванович «вдруг вспоминает», что ему нужно переговорить с Фомой Фомичом по службе насчет крюйт-камеры, и тихонько уводит с собою Фому Фомича наверх. Он сперва действительно начинает речь о каких-нибудь работах, относящихся к ведению артиллериста, но, не умея хитрить, скоро путается и под конец говорит:
— Я ведь нарочно все это… обеспокоил вас… Уж вы извините, Фома Фомич… Вы разгорячились… он разгорячился… долго ли и до ссоры!.. А вы ведь знаете, Фома Фомич, — мы с вами, слава богу, не пижоны, — что ссора в кают-компании — последнее дело… Это не на берегу, где люди поссорились, да и разошлись… Тут волей-неволей, а всегда вместе… Ну, вы и старше, и рассудительнее, и похладнокровней — вам бы, знаете ли, и попридержаться… Юнцу труднее… Молодо, зелено. Долго ли ему увлечься…
— Он, Василий Иванович, всегда лезет со спорами… Он забывает, что я не молокосос, а старший артиллерийский офицер! — говорит с обидчивым раздражением Фома Фомич, вращая своими выпученными белками… — Какой-нибудь тут маменькин сынок… папенька — адмирал… так уж он и воображает!.. Ты, брат, прежде усы хоть заведи и тогда разводи… А то: «допотопные взгляды»! Вы ведь слышали, Василий Иванович, как он это сказал и как при этом взглянул? Точно я, с позволения сказать, в самом деле какой-нибудь допотопный зверь-с… Все же, хоть я и не адмиральский там сын, а надо иметь уважение… Славу богу, двадцать пять лет отзвонил… И вдруг какой-нибудь мальчишка…
— Уж я его распушу, Фома Фомич, распушу… Будет помнить! Только вы на него не сердитесь… Ведь он, по совести говоря, и не думал вас оскорбить… Ей-богу, не думал… Так, в пылу спора увлекся… ну, и трудно бывает всякое лыко да в строку! Все мы, кажется, слава богу, живем по-товарищески… все вас уважают…
Василий Иванович как-то умел успокоить, и после такой беседы Фома Фомич возвращался в кают-компанию значительно смягченный и, во всяком случае, уверенный, что его и не думали сравнивать с допотопным зверем.
В свою очередь, и гардемарин с задорным вихорком призывался в каюту Василия Ивановича и получал там «порцию» советов.
— Философии-с разные разводите, батенька, а забываете, что грешно обижать людей! — начинал обыкновенно «пушить» Василий Иванович, усадив гостя на табуретку. — Фома Фомич по-своему смотрит на вещи, я — по-своему, вы — по-своему… ну, и оставьте Фому Фомича в покое… Эка на кого напали… На Фому Фомича! Сами знаете, что служба ему не мать, а мачеха, а вы еще подбавляете ему горечи… Можно спорить, уж если так хочется, но не обижать человека… А то прямо и брякнули: «допотопные взгляды». А если бы он вам на это ответил резкостью… вы бы ему еще… вот и ссора… И из-за чего-то ссора? Из-за выеденного яйца! Какой ни на есть Фома Фомич, допотопный или нет, а он добрый человек и честно исполняет свое дело…
— Я не думал обижать Фому Фомича… Я вообще говорил о допотопных взглядах… С чего это он взял…
— Не думали, а обидели… Вы — «вообще», а он на свой счет принял… Эх, батенька!.. У вас-то вся жизнь впереди, надежды там разные, — даст бог, адмиралом будете, что ли, — а ведь у Фомы Фомича ничего этого нет… Тер лямку весь век и умрет, пожалуй, в капитанском чине… Вот он и мнителен, и от всякого неосторожного слова готов обидеться… А вы еще шпильки подпускаете… Это, милый человек, не по-рыцарски… Надо беречь чужое самолюбие, если оно никому не вредит, а не то что раздражать его… Уж вы сердитесь не сердитесь на меня, а я, как старший товарищ, считаю долгом вам сказать это… И что за страсть у вас спорить! — удивлялся Василий Иванович. — Фому Фомича вы не переделаете, а только раздражите… Да и кому вредит Фома Фомич? Я бы, знаете ли, на вашем месте, объяснил ему, что не имел намерения его оскорбить… За что его обижать? И без того судьба его обидела!
Кажется, не особенно мудрые были слова Василия Ивановича, но товарищеский тон их и, главное, сердечная теплота, которой они были проникнуты, делали свое дело. Гардемарин с задорным вихорком объяснялся с Фомой Фомичом, и Василий Иванович радовался более всех, видя, что снова в кают-компании царствуют мир и согласие и нет никаких интриг. К интригам Василий Иванович питал страх и отвращение.
До подъема флага осталось всего пять минут. Офицеры уж стали собираться на шканцах, а Василий Иванович все еще продолжал любоваться клипером.
Все сегодня были как-то празднично настроены. Берег, со всеми его удовольствиями, действовал на моряков оживляющим образом. Большинство собиралось ехать на берег с утра и провести в Гонолулу целый день. Поглядывая на живописный берег, все обменивались между собой восторженными восклицаниями. Даже Фома Фомич размяк и обещал дать двадцать пять долларов взаймы гардемарину с вихорком, который донимал Фому Фомича допотопными взглядами. Фома Фомич был кремень. Он редко съезжал на берег и редко раскошеливался, и у него водились деньжонки. Но Гонолулу прельстил и его, и он собирался «кутнуть» вместе с другими.
— А вы, батя, поедете? — обращается кто-то к иеромонаху Виталию, стоявшему в сторонке и как-то безучастно смотревшему на город.
— Не подобает! — басит в ответ отец Виталий, и его желтое, бескровное лицо, несколько похожее на те, которые рисуются на образах, делается напряженно-серьезным.
— Отчего не подобает?
— Соблазн… Голые человеки… И опять же, в рассуждении одежи…
— Я вам, батя, платье дам… Пиджак у меня отличный…
— Срамно… Монах и в пинжаке…
— Проветрились бы, посмотрели бы на природу, а то вы, батя, все в каюте да каюте… Того и гляди цинга сделается…